Я был разбужен спозаранкуЩелчком оконного стекла.Размокшей каменной баранкойВ воде Венеция плыла[1].
И Ника, любопытная Варвара, увидит все именно так, как себе представляла.
Итак, ее любопытному и жадному взору откроется комната. Нет, даже зал! Именно зал, с высокими, метров в пять, потолками, с тяжелой и длинной, разноцветной люстрой муранского стекла на бронзовых могучих цепях, от которой тысячи разноцветных солнечных зайчиков шаловливо разбегутся по мутной воде канала. Да так шустро, что невольно прищуришь глаза. Мощный дубовый потертый паркет с инкрустацией – ему тыща лет, а ничего с ним не делается. Увидит и темную, приземистую мебель: пузатые комоды с потускневшими от времени и влаги зазеленевшими бронзовыми кручеными ручками, книжные шкафы с толстыми гранеными стеклами, за которыми плотно стоят пахнущие вечной сыростью старинные фолианты в золотом тиснении. Откроются взору крепкие, на гнутых ножках, с затейливо вырезанными спинками и потертой атласной обивкой стулья. И обязательно бюро со множеством изящных ящичков для секретных писем и прочих загадочных, не для чужого взора, затейливых мелочей. И, конечно же, стол – овальный, могучий, из тех, что навсегда, на века. А на нем будет лежать кокетливая, чуть пожелтевшая от времени, кружевная скатерка, любовно вытканная руками местных умелиц. И непременно ваза, высокая, конечно же, муранского стекла, с разноцветными, немного подвядшими, анемонами – фиолетовыми, желтыми, лиловыми, розовыми, ярко-красными и нарядными белыми.
Ставни откроет немолодая, растрепанная, зевающая хозяйка в длинном шелковом, с кистями халате. Она машинально поправит растрепавшие волосы, снова зевнет и выглянет на улицу. Поморщится при виде мелкого, густо сыплющего, так надоевшего дождя, поежится от привычной сырости, поведет круглым плечом, подтянет кисти халата и, разочарованная, уйдет в глубь квартиры – дела. Там, на темной от копоти кухне, завешанной старыми, тусклыми медными сковородками, она в задумчивости замрет на пару минут у огромной старой плиты с тяжеленными чугунными конфорками. На плите будет стоять древняя, плохо отмытая медная джезва. Да и зачем ее отмывать – на вкус кофе это уж точно не влияет. Вся в своих мыслях, медленно она будет помешивать тусклой серебряной ложечкой в джезве и думать о своем. И, конечно, не углядит, пропустит минуту, и кофе с шипением выплеснется наружу.
Она чертыхнется: «Ну вот, каждый раз так!» И, наплевав на подгоравшую гущу – потом, все потом, сейчас главное – кофе, – она перельет его в маленькую и очень изящную старую чашечку с витой ручкой и крошечной, почти незаметной трещинкой с правого боку и наконец усядется за стол.
Синьора будет медленно пить свой первый утренний кофе, терпкий, черный, без молока, и сладкий аромат его станет витать в темной, не слишком опрятной кухне. Но все это ей не помешает – она привыкла к заброшенности, весь этот город производит впечатление немного заброшенного. И ритуал нетороплив и приятен – и неспешное питье, и кусочек поджаренного в тостере хлеба, намазанного клубничным вареньем, и небольшой кусок пармезана – все это примирит ее с сыростью, влажностью и мелким дождем за окном. Ну и с одиночеством – и к нему она тоже привыкла.
Ника улыбнулась, прокрутив эту картинку в своей голове, и поежилась: голые ступни здорово замерзли – каменный пол был холодным – зима, и в номере было холодно. Нет, отопление имелось – низкая и узкая полоска еле теплой батареи стыдливо пряталась за занавеской.
«В душ, – подумала Ника, – замерзла. Не дай бог, разболеюсь. Вот это уж точно будет катастрофа!» И она пошла в ванную, на всю мощь врубила горячую воду и долго, с полчаса, не вылезала, точнее, не решалась вылезти. В большой ванной с окном тоже было прохладно.
Минут через десять все-таки собралась с духом и заставила себя вылезти из-под горячей струи, быстро обтерлась огромным тяжелым полотенцем и встала у длинного и узкого, висящего не над раковиной, как везде было принято, а сбоку, у окна, старого, мутного от пара зеркала. Протерев его ладонью, внимательно посмотрела на себя. Разглядывала себя долго, поворачивалась и так, и эдак. Вытягивала трубочкой губы, делала страшный оскал и смешные гримасы. Потом вздохнула: «Ну что я пытаюсь тут разглядеть, что увидеть? Что появились новые морщины? Но это нормально. В конце концов, тридцать семь, так что все логично».
Ника высушила роскошные и густые волосы, ее гордость и предмет зависти подруг. Правда, как всегда, не до конца, на это ей не хватало терпения. Там, в глубине, в «зарослях», они оставались чуть влажными. Намазала лицо кремом, брызнула совсем чуть-чуть духами, надела гостиничный белый махровый халат и вышла.
Илья спал на спине, широко раскинув руки – красивые, сильные, мускулистые, смуглые, с тонкими, но сильными пальцами. Его руки всегда Нику завораживали. Как, впрочем, и все остальное. «Любовь в глазах смотрящего, – вздыхала мама, – но слишком уж ты в восторге. Пора чуть-чуть приоткрыть глаза». Восторг на восьмой год знакомства маме казался слегка неуместным, и ее можно было понять – долголетняя и, скорее всего, безнадежная связь с глубоко женатым человеком. Чему уж тут радоваться?